Исцеление пьяницы

2 января Церковь чтит память святого праведного Иоанна Кронштадтского. Предлагаем вашему вниманию один из рассказов о чудесной помощи батюшки отчаявшемуся человеку.

Был в Петербурге довольно крупный серебряник. Он был человек семейный, и на 32-м году жизни, когда у него было четверо детей, жена и старуха мать, начал пить запоем. В это время дела его шли блестяще; он имел капитал, много выгодных заказчиков, и в мастерской работало до 25 подмастерьев, так что производство его можно было назвать почти фабричным.

Петр Ермолаевич, как звали N, человек был тихий, хороший семьянин и хотя с слабым характером, но добрый и отчасти да- же набожный. Пить он начал в компании приятелей, приучаясь постепенно просиживать целые вечера в трактирах.

По мере того, как он делался постоянным гостем трактира, разрасталась его компания собутыльников, он приучался все больше выпивать, все меньше занимался своим делом в мастерской, скучал в своей семье, бывал дома зол и раздражителен, не стал следить за заказами и т.д. Последствия обычные: фирма N потеряла репутацию аккуратной, исполнительной и добросовестной мастерской; число заказчиков быстро уменьшалось, отказались от службы лучшие подмастерья, словом, все пошло к упадку. Такие результаты озлили еще больше N. и вот он начал уже пить запоем, т.е., являясь домой бесчувственно пьяным, опохмелялся с утра полштофом и уходил в трактир, где высиживал целые дни. Мало-помалу дошло до закрытия мастерской; N пропивал вещи свои и чужие, бил без причины жену и детей, крал в семье даже необходимые предметы, которые продавал для выпивки. С трактира ему пришлось перейти на кабак, потому что в последнем водка наполовину дешевле.

В два с половиной года от достатка и приволья Петра Ермолаевича осталось одно воспоминание. Жене удалось как-то с детьми уехать на родину в деревню, а N сделался настоящим «золоторотцем» в рубище, ночуя сплошь и рядом под забором или, в лучшем случае, в ночлежном приюте.

В берлогах и отвратительных трущобах N встречал нередко таких же, как и он, голодных, оборванных забулдыг, которые жили когда-то не хуже его, в достатке, приволье, счастье, почти богатстве.

Лет пять считался N горьким пьяницей, пропивая всякий грош, который ему удавалось достать; он пробовал служить, но после первой же получки жалованья исчезал; его встречали с подбитыми глазами, опухшим лицом, с трясущимися руками и ногами. Несколько раз попадал он в нищенский комитет, в больницы и раз даже его заподозрили в краже, хотя до преступления он все-таки не доходил.

Казалось, N все потерял; из прежних собутыльников и знакомых никто его не узнавал, а внешний вид указывал, что этому человеку не остается иного, как просить у Бога прекращения страдальческой жизни...

Еще в хорошие времена своей жизни N слышал об отце Иоанне Кронштадтском. В одну из минут невольного (за отсутствием «пятачка») отрезвления он вспомнил о кронштадтском пастыре...

— И у меня точно упало что-то внутри, — рассказывает Петр Ермолаевич, — так стало весело, радостно на душе; за все время моего пьянства у меня не было такого приятного душевного ощущения... Я упал на колени, пробовал молиться — не мог, слова молитвы не шли на память... Я решил сейчас же идти пешком в Ораниенбаум, а оттуда как-нибудь пробраться в Кронштадт.

И N направился к Балтийскому вокзалу. Было лето, начинало смеркаться, и Петр Ермолаевич в ночь тронулся по шпалам в путь... Он шел бодро, на душе было легко, как не бывало с начала трактирного сидения, и все мысли, все надежды этого получеловека, почти потерявшего «образ и подобие», сосредоточивались на отце Иоанне, которого он никогда еще не видал и о котором никогда прежде не думал...

N миновал уже Петергоф и вошел в лесную тропинку, когда верхушки деревьев зазолотились лучами восходившего солнца. Наступало дивное утро; N почти не ощущал усталости и голода, на душе у него было легко и отрадно; он прилег под деревом на пригорке и незаметно заснул. Когда он проснулся, солнце уже было высоко; наступил жаркий день; в парке гуляло много дачников. Вероятно, у N был отчаянный вид, потому что дети и дамы спешили уйти от него подальше, а мужчины осматривали с ног до головы как-то вызывающе, точно хотели сказать:

— Как этот бродяга сюда попал, надо его отправить в полицию...

Вскочив с земли, Петр Ермолаевич нахлобучил на глаза свой рваный картуз и быстро зашагал к Ораниенбауму. Впервые ему стало стыдно своего положения, и он хотел в эту минуту провалиться сквозь землю, чтобы никто его не видел; он сам рассказывал мне так, приблизительно, свои душевные ощущения:

— Пять лет пьянства, запоя со всеми ужасными их последствиями восстали так живо предо мною, что я припоминал каждую мельчайшую вещь и даже то, на что прежде вовсе не обращал внимания. Ах, какой это был ужасный кошмар! Душа разрывалась на части под тяжестью ужаснейших воспоминаний. За пять лет я ни разу не вспомнил о своих детях, жене, больной матери, а тут я готов был умереть, только бы раз взглянуть на них, услышать их голоса... Я не ел более суток, но забыл совершенно о голоде, и мои мозги сжимались при одних воспоминаниях прошлого пережитого, давно прошедшего... Я не хотел думать о старом, надо было обсудить будущее, но мысли помимо воли приковывались к самым отвратительным эпизодам моей порочной жизни, и я чувствовал холодную дрожь во всем теле. Незаметно на глазах навернулись слезы, перешли постепенно в рыдания, и, скрывшись в лесу, я несколько часов просидел, обливаясь слезами... Выплакав горе, я почувствовал облегчение и бодрее продолжал путь...

Было около двух часов дня, когда N пришел в Ораниенбаум. Только здесь он вспомнил, что Кронштадт лежит на море, попасть в него нельзя, а гривенника за проезд на пароходе у него не было. Подаяний он не решался еще никогда просить, и хотя ему нередко приходилось выпрашивать на хлеб, а чаще на выпивку, обращался он только к знакомым. Как же просить у посторонних, первых встречных, да еще и дадут ли, и срам, позор нищенства придется пережить...

Невыразимая тоска охватила Петра Ермолаевича. На краю цели, почти у порога заветной надежды приходится расстаться с мечтами; он думал уже пуститься вплавь до Кронштадта, но это было бы безумием; протянуть руку за милостыней он не мог ни за что, а даром на пароход не пустят.

— Идти назад! Назад...

Это «назад» звучало для Петра Ермолаевича совершенно как «могила» или «смерть». Возвратиться к пятилетней кабацкой жизни бездомного бродяги казалось для N гораздо большим несчастьем, чем лютая смерть под ножом убийцы. А между тем, вчера еще эту привольную жизнь он не променял бы на хоромы и считал себя в рубище счастливее, чем раньше в кругу семьи, довольства, честного труда...

В голове Петра Ермолаевича мелькнула уже мысль о самоубийстве, мысль, встреченная им не только без ужаса, но почти дружелюбно, как вдруг внимание его привлекла толпа народа, бежавшего по направлению к пароходной пристани.

— Верно, пароход отходит, — подумал он, — а я не могу ехать...

Он хотел было вернуться в Ораниенбаум, но какой-то внутренний голос заставил его смешаться с толпой и бежать на пристань...

— Отец Иоанн, отец Иоанн, — слышал он кругом. Большого труда стоило N протиснуться в толпе так, чтобы взглянуть на своего «избавителя», от которого теперь зависела вся его жизнь и будущность.

Петр Ермолаевич так сроднился теперь с мыслью о своем возрождении через о. Иоанна к новой жизни, что потерять эту надежду для него значило бы потерять все.

Вот он увидел приближавшегося пастыря, которого, казалось, толпа несла на своих плечах... Он увидел это ясное, с выражением великой любви лицо священника и весь задрожал от волнения, объятый каким-то благоговейным трепетом... Отец Иоанн в это время поравнялся с ним... Не помня себя от избытка чувств, охвативших его точно морским приливом, и не будучи в состоянии произнести ни слова, N упал на землю под ноги о. Иоанна. Рыдания сдавили грудь несчастного пьяницы, в глазах его потемнело, он лишился чувств...

Долго ли пролежал Петр Ермолаевич без сознания, он и сам не помнит, но очнулся он под кустом на берегу залива, в нескольких саженях от того места, где он увидел в первый раз о. Иоанна. По всей вероятности, кто-нибудь из толпы отнес или, вернее, оттащил бесчувственного N в сторону, и он пролежал там, принятый за пьяного. Как бы то ни было, но Петр Ермолаевич очнулся уже к вечеру. Двое суток прошло, как он ничего не пил и не ел. Смутно припоминая все происшедшее, он призадумался над своим положением; голод и усталость хотя и не особенно мучили его, но слабость была так значительна, что он с трудом держался на ногах; в кармане не было ни одной копейки, попасть в Кронштадт нельзя, да и что же было бы в Кронштадте?.. Отца Иоанна он увидел, но где теперь батюшка? Его окружала такая толпа, что ему, нищему-оборванцу, ни за что не удастся не только говорить с ним, но и увидеть близко...

Слезы неслышно катились по осунувшимся щекам страшно истомленного лица пьяницы, прислонившегося к дереву и стоявшего истуканом.

— Вот оно дерево... Здесь, в стороне, заметят не скоро... Минута — и все кончено... Где мне жалкому, несчастному голышу... И как это я мечтал, надеялся...

Мысли, одна другой мрачнее, теснились в голове Петра Ермолаевича, и чем больше он думал, тем пессимистичнее делалось его настроение.

Солнце садилось, с залива понесло прохладой, начинало смеркаться... Мимо N проходили пассажиры, он слышал шум, разговор...

— Попробую! — почти вскрикнул он и пошел к пристани. Пароход сейчас отходил. Петр Ермолаевич, шатаясь, подошел к капитану и, низко поклонившись, начал бессвязно что-то говорить.

— Иди, иди, проспись, куда лезешь в таком виде, ишь ведь нарезался, на ногах чуть стоишь. — Капитан проговорил это насмешливым тоном и сделал знак матросу.

— Уберите его...

— Проходи, проходи, нечего тебе здесь делать, а не то сейчас заберем в часть...

— Да я не пьяный, — проговорил чуть слышно Петр Ермолаевич, — а второй день не ел, пришел пешком к отцу Иоанну.

— Много вас тут шляется к отцу Иоанну. Проваливай... В Кронштадте и без тебя нищих много.

— Пожалуйста, позвольте, — пробовал просить N.

— Сказано, уходи, и ступай, если не хочешь в полицию. Чего тебе позволить?..

И Петр Ермолаевич, сопутствуемый матросом, пошел с пристани.

Смеркалось уже совсем, наступила тихая теплая ночь. Петр Ермолаевич продолжал бродить по ораниенбаумским пристаням без всякой определенной цели, и сам не отдавая себе отчета в своих скитаниях. Ушли последние поезда и пароходы, прекратилось движение пассажиров, Ораниенбаум опустел и замер в ночной тиши, но N не уходил от морского берега, все чего-то ожидая; он видел, что дежурные на станции не спали и слышал отрывочные фразы, из которых мог заключить, что ждут экстренного поезда с отцом Иоанном. Замечу, что отцу Иоанну раза три в неделю, а иногда и чаще, приходится ездить с экстренными поездами, и на Балтийской железной дороге имеется постоянно в запасе паровоз с вагоном 1-го класса на случай экстренного требования для о. Иоанна. Это, впрочем, нисколько не удивительно, потому что время кронштадтского пастыря слишком дорого, чтобы его стеснять расписанием железной дороги; когда постоянно приходится спешить к умирающим или страдающим, тогда нет возможности спешить к поезду...

Часы на станции пробили полночь, когда вдали показались три фонаря с яркими дрожащими огнями. Поезд мчался, и прежде чем N успел добежать до платформы, локомотив остановился, народу почти не было, но вагон, в котором сидел о. Иоанн, все-таки быстро окружила кучка, человек 20 людей; откуда они взялись, N никак понять не мог.

Почтенный пастырь быстро вышел из вагона, наскоро благословил стоявших и пошел по платформе к пароходной пристани, где стоял уже с разведенными парами экстренный пароход.

Как и всегда, о. Иоанн был бодр, свеж, не чувствовал никакого утомления, и на лице его светилась обычная приветливая улыбка.

— Батюшка, — простонал N, с трудом догоняя удалявшегося священника.

Отец Иоанн остановился и повернулся к бежавшему мелкими шагами оборванцу. Они встретились лицом к лицу... N почувствовал на себе взгляд батюшки; он не мог выдержать прилива чувств и упал в ноги, крепко ухватившись за рясу о. Иоанна.

— Встань, голубчик, — ласково, но твердо, почти повелительно, сказал пастырь, — пойдем на пароход.

N вскочил, как бы от действия электрического тока, и, не смея поднять глаз на священника, пошел сзади. На пути попадались встречные, подходившие под благословение, и N казалось, что они как-то враждебно на него смотрят, точно он провинился перед ними.

Вот и пароход. Отец Иоанн, не оборачиваясь, прошел по трапу.

— Пустят ли меня? — мелькнуло в голове N, но матрос, заметив его колебания, вежливо пригласил его:

— Пожалуйте. Вы с батюшкой?

— Да, с батюшкой, — повторил N и вошел на пароход.

— Отчаливай, — раздалась команда. Руль запенил тихую зеркальную поверхность залива, колеса загромыхали, завертелись, и пароход грузно поплыл по заливу... N остановился в углу кормовой части парохода и не смел не только идти в рубку, где поместился о. Иоанн, но не хотел и случайно попасться ему на глаза. Он стал теперь раскаиваться в своей смелости, его волновала мысль, что он скажет батюшке, что ему нужно, зачем он его окликнул, пошел за ним, а теперь едет в Кронштадт?

— Вы с батюшкой едете? — прервал мысли N матрос, очевидно разыскивавший его на пароходе.

— Я...

— Пожалуйте в рубку: вас батюшка просит.

Батюшка сидел в каюте, когда N вошел, едва передвигая ноги и низко опустив голову.

— Здравствуй, подойди ближе, — сказал отец Иоанн своим мягким голосом, — как зовут тебя?

— Петром, — прошептал N, не смея двинуться с места.

— Ну, подойди, Петр, сядь вот тут со мной...

Отец Иоанн указал место рядом с собой, и N машинально исполнил приказание, хотя сидеть рядом с батюшкой в его теперешнем состоянии он считал чуть ли не святотатством.

— Расскажи же мне свое прошлое. Как дошел ты до этих лохмотьев? Пил, верно?

— Пил, батюшка, — рыдая, повторил N.

— Ничего, ты успокойся. Помни, что любящим Бога все во благо... Если ты потерял все, но помнишь и любишь Бога, ты еще ничего не потерял. Мало хорошего дойти до этого рубища через кабак, но кто знает, какими путями ведет нас Господь к Себе. Может быть, иначе ты никогда и не вспомнил бы о Боге, о Славе Его, для которой мы должны жить. Всякое дыхание хвалит Господа, травка и та Его хвалит, а ты человек, отец семьи, быть может, хозяин многих рабочих, ты сам забыл Бога и другим мешал Его славить...

Чем больше говорил батюшка, тем легче становилось на душе N, сердце его билось с такой силой, точно хотело разорваться; все существо было переполнено каким-то радостным трепетом.

— Для человека страшно духовное рубище, а не тленное. В лохмотьях можно быть глубоко счастливым и уготовить себе жизнь вечную, а в нищете духа никакие сокровища земные не дадут человеку ни счастья, ни спасения...

— Батюшка, я не пришел просить у вас помощи в нужде, я прошу только излечитъ меня от пьянства, от слабости к вину...

— Излечи душу свою любовью к Богу и ближним, наполни сердце свое верою и любовью, а излечение от пьянства придет само собою. Просите прежде всего Царствия Божия и Славы Его, а все остальное приложится вам...

— Батюшка, я хочу только христианской жизни или кончины в мире с Богом и людьми...

— Проси у Бога помощи с верою твердою, непоколебимою и решись исправить жизнь свою по учению святой Православной Церкви...

Разговор продолжался в этом же направлении; N становился с каждым словом воодушевленнее; рыдания стихли, в голосе слышалась твердость, даже некоторая уверенность. Превращение из робкого, приниженного, забитого оборванца в человека с твердой волею, решимостью и почти восторженностью совершилось так быстро, что N недоставало только костюма, чтобы сделаться совершенно неузнаваемым. Об этом превращении N до сих пор вспоминает, как о величайшей минуте в своей жизни. Он вырос в собственных глазах; он почувствовал в себе то человеческое достоинство, которое он обязан охранять пуще всего в жизни, и в душе своей ощущал наплыв небывалой еще радости. Когда пароход пристал к пристани, N не прятался уже в темноту и не опускал низко голову; напротив, он весь выпрямился, слегка откинув назад голову, и каждое движение сопровождалось такою уверенностью, точно его кто сейчас произвел в коммерции советника или наградил большим орденом...

— Ты найди себе ночлег где-нибудь и завтра приходи к ранней обедне в собор. Мы помолимся с тобою, потом ты исповедуйся, причастись Святых Тайн и поезжай обратно в Петербург.

Отец Иоанн протянул руку N, и он почувствовал присутствие бумажек.

— Возьми, это тебе пригодится: тебе надо одеться и привести себя в порядок.

N хотел что-то сказать, протестовать, но на пароход хлынула уже толпа. Отец Иоанн в одну минуту оказался окруженным, и N не мог более до него пробраться.

Петр Ермолаевич нашел в руке 94 руб. Такой суммы он не имел уже несколько лет, но деньги нисколько не радовали его, и он совершенно равнодушно сунул их в карман своей дырявой куртки. Где-то на башенных часах пробило два; в Кронштадте все было закрыто и тихо, улицы пустынны. Начинало светать... N пошел бродить, отыскивая Андреевский собор. Ходить пришлось долго, пока на загоравшемся горизонте не обрисовался высокий купол и колокольня белого собора; обширная площадь, красивая железная решетка, безукоризненная чистота и мощный вид огромного, совсем нового, точно сейчас только выстроенного собора произвели на N отрадное впечатление.

Он поднялся по ступеням на паперть, стал на колени и принялся молиться. Долго простоял так оборванец в таком положении, но никак не мог сосредоточить свои мысли на Боге, не мог забыть все окружающее и отдаться молитве; услышит ли он шорох в стороне — сейчас подымает голову и начинает всматриваться; заметит ли городового или пешехода вдали — засуетится, ему делается неловко, он хочет уйти, скрыться; а то приходят в голову мысли о прошлом, о приятной веселой компании в трактире; теперь у него есть деньги, он мог бы угостить всех, покутить как следует; начинает он обдумывать, спорить сам с собой, мечтать о будущем, а тут опять пешеход, крик какой-то вдали.

«Пойду пройтись по городу», — решил N. Не успел он выйти на Соборную площадь, как его кто-то окликнул.

— Эй, ты, послушай...

N обернулся, его догонял какой-то оборванец, очень похожий с виду на него.

— Ты, любезный, из Петербурга, верно? — набросился он на него.

— Да, из Петербурга...

— Ну так вон отсюда! Сейчас уходи, а то я городового кликну...

— Да чего ты! Что я тебе сделал?

— Ничего не сделал, а только я тебе говорю уходи отсюда добром...

— Зачем я пойду? Разве здесь нельзя ходить?

— Нельзя. Около собора наши места; мы тутошние, почитай десять лет побираемся на паперти...

— Да я вовсе не побираться пришел...

— Ладно. Знаем мы вас, питерских. Зачем ты из Петербурга явился, если не побираться? У нас своих хоть отбавляй, иной день есть нечего...

— Отстань, пожалуйста. Вон у меня сколько денег...

N высунул из кармана пачку кредиток, полученных от о. Иоанна.

— Ну, это другое дело. Извини, голубчик. Я думал, ты с нами на паперть стать хочешь. Очень уж у тебя вид такой... Точно не ел три дня...

— Я точно не ел третий день, а только в Кронштадте не думал идти побираться и отбивать у вас гроши.

— Ах, милый, если бы ты знал, сколько народу ездит сюда побираться! Иной одет франтом, а сам ловит батюшку, чтобы выпросить на нужду; и не узнаешь его, с какими намерениями...

— Разве батюшка всем подает?

— И... и... и... страсть! Посмотрел бы ты, какие купцы приезжают; в первом классе приедет, а не дай батюшка ему помощи, так назад хоть пешком иди... Да и нашего брата, нищих, несколько сот каждый день здесь ожидает. Выйдет это он, отец-то наш родимый, и начинает отсчитывать... Десять человек отсчитает — рупь, десять опять — и еще рупь. Так всех оделит, а мы после рупь делим по гривеннику и живы сегодня... Случается, и с воли приезжие хорошо подают; Сенька хромой раз по- лучил десятирублевку от барина. «Прими, — говорит, — помолись о здравии отца Иоанна. Дай ему Бог много лет здравствовать»... А как не молиться-то нам за него? И так молимся денно и нощно... Он, вишь, проиграл казенные деньги, хотел повеситься в гостинице. О. Иоанн его и выручил. Ну, теперь все вернул, нажил еще и приехал батюшку благодарить. А наш случай — попользоваться можно...

Петр Ермолаевич поинтересовался прошлым своего нового знакомца.

— Я посадский. Зовут меня Петром Левшой. Наших посадских здесь нищенствует тысячи полторы.

— И давно ты нищенствуешь?

— Годов без мала тридцать. Родители кой-как перебивались, а я сызмальства пошел нищенствовать...

— Что ж ты не работаешь?

— Какая же работа... У меня правой руки ведь нет, высохла в детстве еще, а в Кронштадте зимой и с двумя руками пятиалтынный в день заработаешь на своих харчах.

Нищий показал N свою крошечную, почти детскую руку, висевшую в правом рукаве...

— Разве места тебе никто не дал бы?

— Эх, милый человек, какие же места неграмотному калеке? Если бы я мастерство знал или, примерно, в артель бы вкупить-ся мог, а то какое же место? Вот, благодаря батюшке, наших много пристроилось, кто в артель вкупился, кто торговлишкой промышлять стал, а мне куда уж... Лишь бы с голоду не помереть. И так, когда батюшка уезжает из Кронштадта, — совсем хоть помирай!

— Не весело...

— Какое ж веселье? Ну, милый человек, надо к собору идти; сейчас благовестить начнут...

— Пойдем вместе. На вот тебе, прими Христа ради.

N отдал нищему часть своих кредитных билетов, полученных от о. Иоанна, и обтер рукавом покатившуюся по щеке слезинку.

«Я здоров, силен, — думалось ему, — хорошо знаю мастерство, а этот несчастный на всю жизнь обречен нищенствовать и проблеска в будущем нет, ни выхода, ни надежды... А сколько таких несчастных... Не стыдно ли нам, здоровым, умеющим работать, обкрадывать такую голь горемычную?»

Пономарь открыл церковную дверь. Совсем рассвело. Начался чудный летний день. Над горизонтом далекого залива всплы- ло солнышко. Быстро стал пробуждаться Кронштадт. Закипела жизнь на море и на берегу.

— Как хороша здесь природа, — любовался N, глядя на прекрасную панораму с пароходной пристани.

С первым ударом колокола потянулись к собору вереницей богомольцы. По всем улицам, примыкающим к собору, шла целыми партиями самая разнообразная публика: женщины с детьми, купцы, чиновники, офицеры, старики и молодые. N диву дался: точно в Светлое Христово Воскресение народ спешит к заутрени.

— И откуда это такая масса публики? — обратился он к Левше, который окончательно пришел в умиление, получив от такого же, как и он, нищего крупную милостыню.

— Кажинное утро то же самое, — отвечал нищий, — батюшка служит только раннюю обедню, и всегда столько народа; все знают, что с вечера приезжать надо, а то и не попадешь к о. Иоанну.

Часы перед литургией читал сам о. Иоанн, N сейчас же узнал этот характерный голос, который трудно забыть, если раз его слышал. Каждое слово раздавалось отчетливо во всех углах храма. Сердце Петра Ермолаевича преисполнилось таким умилением, что он страстно хотел обнять весь мир, всех врагов своих, всех молившихся в этом храме... Глаза наполнились слезами, но это были слезы радости...

Литургию служил о. Иоанн без дьякона, сам выходя на амвон для провозглашения ектений. Движения иерея были порывисты, быстры, но проникнуты глубоким благоговением.

Когда кончилось богослужение, народ не «повалил из церкви», как всегда бывает при «шапочном разборе». Напротив, все остались на своих местах и только ближе столпились около амвона. Каждый ждал... Кто благословения, кто исповеди, кто имел просьбу к батюшке, словом, у всех было какое-нибудь дело.

— Где же тут мне увидеть батюшку, — думал N, — тысяча человек его ждет. Тут и протиснуться-то нет возможности. А батюшка велел прийти мне в собор.

N потерял уже было надежду получить благословение о. Иоанна, как увидел его на амвоне. Батюшка снял облачение и был в рясе с большим крестом на груди. Он подошел к народу... К нему потянулись сотни рук... Благословив всех общим крестным знамением на все стороны, о. Иоанн наклонился к некоторым, сказал что-то и стал затем смотреть в толпу, как бы ища глазами кого-то. Устремленный на батюшку взор N встретился с его глазами, и N почувствовал приглашение.

— Иди сюда, — как бы говорили они.

Совершенно инстинктивно N пошел к левому приделу храма, миновал толпу и, подойдя к решетке, без труда нашел дверцы; но о. Иоанна успело обступить человек тридцать, прорвавшихся за решетку раньше N. Батюшка с ними вел разговор, переходя от одного к другому, и до N доносились отрывочные фразы.

— Хорошо, я зайду. Или:

— Не могу, не могу: у меня решительно нет времени. Слезы, мольбы, рыдания — все это перемешивалось, и о. Иоанн должен был, наконец, скрыться в алтарь, потому что толпа прорвавшихся за решетку все увеличивалась.

— Вас батюшка приглашал? — спросил N сторож, просивший посторонних удалиться с амвона.

— Приглашал...

— Пойдем, я тебя исповедую, а завтра за ранней обедней ты приобщишься Святых Тайн (о. Иоанн в течение 35 лет ежедневно совершает литургии: раннюю или позднюю), — сказал о. Иоанн N. Они отошли в сторону к аналою. N опустился на колени...

Исповедь сопровождалась продолжительным наставлением пастыря, после чего он стал на колени рядом с N и помолился. Благословив затем исповедника, батюшка сказал:

— Иди с миром и старайся не грешить. Не допускай прежде всего мыслей греховных: после мыслей придут дела худые, тогда труднее бороться; если почувствуешь тяжесть борьбы, что тебе не справиться самому со злом, беги к духовному отцу своему и проси приобщиться Святых Тайн. Это великое и всесильное оружие в борьбе с пьянством. Не стыдись перед священником назвать свой грех настоящим именем и не скрывай в душе своей, иначе нельзя получить прощения и силы к борьбе. Православная Церковь никому из сынов своих не отказывает в святых таинствах, а литургии совершаются у нас ежедневно. Ступай...

Впоследствии N много и охотно рассказывал о сильном душевном потрясении своем после исповеди. Это психическое состояние нашего героя всегда занимало меня больше, чем обстоятельства самого факта превращения забулдыги-пьяницы в трудолюбивого и набожного семьянина-гражданина. Я часто до сих пор беседую с ним отйосительно внутреннего его перерождения, но, к сожалению, как малоразвитый человек, он не умеет дать себе отчета в чувствах...

Приведем подлинные слова N.

— До исповеди и молитвы о. Иоанна я находился все время в каком-то сомнении. Когда я получил деньги и бродил по Кронштадту, у меня на мгновение явилась мысль: «Не дурно бы с этими деньгами очутиться в трактире Сидорова с моими старыми приятелями... Чего бы мы натворили...» Я ужаснулся этой мысли, но... но будь это днем, когда открыты все кабаки и трактиры, я не поручусь, что вместо Андреевского собора очутился бы, может быть, в трактире за графинчиком. К счастью, была ночь. Даже при всем желании я не мог достать водки, страшную мысль я всячески гнал от себя, а тут и удар церковного колокола... Исповедь и благословение батюшки так переродили меня, что кабак потерял навсегда в моих глазах притягательную силу: за великое только наказание меня могут теперь послать в кабак, и если предложат на выбор: кабак или тюрьма — я без колебания предпочту последнее.

Мне немного остается прибавить о моем герое Петре Ермола-евиче N. На другой день он причастился Святых Тайн, предварительно переменив свой внешний вид; в Кронштадте он купил себе белье, платье и вернулся в Петербург вполне приличным человеком. Первым делом он нанял небольшую квартирку, купил верстак и оставшиеся 12 руб. послал в письме жене, прося сейчас же ехать к нему вместе с детьми.

— Я, благодаря Богу и отцу Иоанну Кронштадтскому, сделался опять человеком, — писал он жене, — возвращайся ко мне, забудь и прости прошлое, я твердо уверен, что святая Православная Церковь не будет иметь больше основания считать меня своим заблудшим, погибшим сыном. С помощью Божией я надеюсь вести трудовую жизнь христианина.

N писал правду. На второй же день по возвращении в Петербург он без труда получил заказ для одного магазина. За аккуратное и безукоризненное выполнение, при умеренных ценах, скоро завалили его работой, так что он в первый же месяц нанял себе подмастерья, а через год имел уже опять собственную мастерскую. Жена тотчас исполнила требование своего мужа и ни разу впоследствии не сделала ему упрека, потому что поведение N не только не давало ей повода быть чем-нибудь недо- вольной, но, напротив, большей заботливости и предупредительности нельзя было и желать; каждое воскресенье и праздник семья ходила в церковь, каждый вечер посвящался чтению Св. Писания и молитве; подраставшие дети определены были в учебные заведения; ни один бедняк не получал у N отказа в помощи; но предметом особого его попечения была местная приходская церковь; он золотил ризы и церковную утварь, ремонтировал паникадилы, покупал иконы, словом, делал все зависящее для украшения и благолепия храма.

— Церковь дала мне все; пожалею ли я чего-нибудь для нее? — говорил часто N.

Года через два Петр Ермолаевич открыл уже свой магазин, а недавно купил каменный дом; он ясно видел, что каждая его жертва на церковь, каждая помощь бедным возвращается сторидею в виде хороших заказов, выгодных работ, и поэтому не скупился на добрые дела. Чем больше он раздавал, тем больше приобретал, оправдывая слово Св. Писания — рука дающего не оскудеет.

С. Цветков. Из книги «Отец Иоанн Ильич Сергиев (Кронштадтский)
и чудодейственная сила его молитвы»